Дипольд хмуро наблюдал за происходящим. Рядом к разделительной решетке прильнул Мартин. Сосед, казалось, не дышал от страха.
– Эй? – шепотом позвал его пфальцграф. – Зачем эта цепь?
– Сейчас уведут, – еще тише ответил тот. – Всю клетку.
– Куда?
– Отсюда один путь – к мастеру Лебиусу.
– Но за что?
– За то, что вы отдали им свою пищу, ваша светлость. За то, что они ее приняли.
Помедлив немного, Мартин добавил:
– Такого раньше не было. Раньше никто ни с кем здесь не делился.
– Вообще-то я и не думал делиться, – насупился Дипольд. – Я просто вышвырнул то, что мне не нужно.
– Это нужно было им – вот в чем дело…
Вряд ли их разговор, больше смахивающий на беззвучное рыбье шевеленье губами, доносился до ушей стражников.
– Ну, если на то пошло, то меня следовало бы наказать первым, – заметил пфальцграф.
– Здесь наказывают только смертью, ваша светлость. Или кое-чем похуже – уже после смерти. Вы же, смею надеяться, пока нужнее господину маркграфу живым. А эти вот – нет. Эти вполне сгодятся и мертвыми. Мастеру Лебиусу.
«Пока нужнее…» – подумал Дипольд Славный. Пока… А потом? Потом он тоже «вполне сгодится»? Мертвым? Мастеру Лебиусу?
Пфальцграф сжал зубы и кулаки, заставляя себя успокоиться. Настолько, насколько это возможно.
«Бежать! – билось в голове. – Бежать-бежать-бежать-бежать!» При первом же удобном случае! При первой же возможности! Неустрашимому гейнскому пфальцграфу Дипольду Славному вдруг сделалось страшно. Так страшно, как никогда раньше. Незнакомое, отвратительное чувство.
– Надеть! – пролаял команду начальник стражи. Бородач в саладе обращался к узникам в клетке слева, его обнаженный клинок указывал на цепь. – Всем надеть.
– Но господин… – раздался чей-то надтреснутый голос. Слабый, плаксивый, одинокий.
– Живо! – рявкнул тюремщик.
И голос умолк. Пожалуй, это была единственная попытка препирательства. Но и ту пресекли в самом начале.
С непостижимой добросовестностью обреченных несчастные загремели цепью. Кандалы на себя они надевали сами. При необходимости помогая друг другу.
Факелы светили ярко, и Дипольд видел все в мельчайших деталях. Кандалы были особыми, не виданными пфальцграфом ранее – связками по три разомкнутых кольца с частыми зубьями внутри и снаружи. Кольцо побольше – для шеи. Два поменьше – для рук. Для запястий.
Нехитрый механизм на тугой пружине намертво защелкивал замок, едва одна часть кольца входила зубьями в пазы другого. Зубья регулировали и ширину кольца: чем сильнее сдавишь, чем больше зубцов утопишь – тем туже получится. Если в кольце не оказывалось ни руки, ни шеи, одно полукольцо просто проходило сквозь второе, чтобы при следующем обороте заново поймать, зацепить, защелкнуть, заковать то, что окажется меж ними… А уж после этого высвободить жертву из щелкающих колодок мог лишь ключик тюремщика.
– Не нужно! Ваша светлость! – это или что-то вроде этого прошипел Мартин за спиной Дипольда, когда пфальцграф, звякая собственными кандалами, шагнул к клетке слева.
Зачем шагнул? Да затем!
Соседи послушно защелкивали, зажимали себя в зубастые тиски кандальных колец. И эта тупая, безысходная покорность узников, догадывавшихся, конечно же, об уготованной им участи (не могли они не догадываться!), однако влезавших в ошейники и наручные кандалы, бесила пфальцграфа.
Еще причина? Была еще. Он чувствовал… Нет, не жалость. Этих зверолюдей, скоточеловеков Дипольд не жалел ничуть. Тут другое чувство – острой, вопиющей несправедливости, неправильности происходящего.
И еще… Было… Самое главное…
Острое желание любым словом, поступком, действием – да хоть чем-нибудь! – стряхнуть собственный страх – противный, липкий, вязкий, засасывающий, давящий и не очень-то спешивший уползать восвояси. Чтобы не сгинуть в нем, в этом страхе, чтобы не потерять, не утратить себя – ни сейчас, ни впредь – в нарастающем ужасе заточения, следовало доказать… прежде всего самому себе доказать, что Дипольд Славный, несмотря на пережитое, остался столь же славен и бесстрашен, каким был. Всегда.
Нужно было заглушить страх. И…
– Эй! – с вызовом бросил пфальцграф тюремщикам. – Они не виноваты! Слышите?! Не-ви-но-ва-ты-о-ни!
Его не услышали. Его не слушали. Никто. Ни стража, ни заковывавшие сами себя узники. Да что там! Таким говори – не говори, кричи – не кричи, толку не будет.
Надев кандалы, каждый из смертников (а разве нет?) подходил к запертой двери. Сам подходил и тянул следующего. Стража проверяла, крепко ли сжимают тощие шеи самозащелкивающиеся кольца ошейников, туго ли впечатался в кожу зубчатый металл на запястьях. Не схитрил ли кто, не попытался ли обмануть.
Не хитрил и не обманывал никто. На это у обреченных и смирившихся не осталось ни сил, ни воли. Зато злой ненависти хватило на кое-что иное.
Когда с надсадным лязгом открылась дверь, узники покидали свою тесную камеру, проклиная… Не змеиного графа вовсе, не его магиера, не стражников с алебардами и факелами. А соседа из одиночной клетки справа. Дипольда Гейнского по прозвищу Славный. Его и только его уходящие проклинали за ту роковую подачку, которую сами же и выклянчили. Недобрые прощальные слова звучали негромко, вполголоса, но в царившей вокруг тишине – вполне отчетливо.
Вид скованных людей, окончательно утративших свою волю и полностью подчиненных воле чужой, угнетал неимоверно. Что-то нехорошее шелохнулось в душе гейнского пфальцграфа. Тревожное что-то. Похожее на панику. И недозревшее прозрение. Смутное, неясное. Будто и его тоже уже ведут куда-то на невидимой, не ощущаемой пока цепи.
Громыхнула, закрываясь, дверь узилища.
И факелы больше не светят.
И тишина. Прежняя, гробовая.
И его? Ведут? Куда-то?
Дипольд вздрогнул, тряхнул головой, отгоняя наваждение. Ох, и мысли, однако… А ведь рановато еще лишаться рассудка – не так уж и долго он пробыл в плену.
Пфальцграф огляделся. Кругом было темно и тихо. Привычно темно. И непривычно тихо.
– Удобные кандалы, – вдруг подал голос Мартин. От того, что опасность прошла стороной, соседа тянуло поговорить. О чем угодно – лишь бы не молчать вместе со всеми. – Ну, те кольца, что на цепи. Мастера Лебиуса придумка. Защелкиваются легко, держат цепко. Коли попал в такие – не вырваться…
– Удобные, говоришь? – медленно повернулся к соседу Дипольд. – Для кого?
– Для стражников, разумеется, – хлопая одним на два ока веком, ответил Мартин.
В голосе его прозвучало искреннее удивление. Потом бывший часовщик увидел глаза пфальцграфа. И удивление сменилось испугом. Мартин поспешил отползти подальше. Насколько можно.
…В опустевшую клетку слева больше никого не загоняли. А гейнскому пфальцграфу вскоре принесли еду. Еще. Вне очереди. Вне заведенного порядка. Целую корзину. Знатного пленника в маркграфской тюрьме явно не собирались морить голодом. Кормить его собирались. И кормить вволю. «Будто на убой», – невольно подумалось Дипольду при взгляде на содержимое корзины. Может, правда – на убой…
Зато кормили теперь не с пола, как пса. А как человека.
В этот раз угрюмый раздатчик первым делом просунул меж прутьев решетки и аккуратно поставил на прелую солому медное блюдо – большое, не помятое, чистое даже, и лишь потом выложил на блюдо пищу. Много. С горкой.
Прямо не тюремщики, а прислуга на пиру!
Стража молча удалилась.
Дипольд улыбнулся. Это начищенное блюдо на грязной соломе было его первой, пусть маленькой, но все же победой, которую следовало отпраздновать. К тому же в одном Мартин прав: голодать здесь неразумно. Пока имеется такая возможность, следует накапливать силы. Только не для того вовсе, чтобы подольше протянуть в заточении. По иной совсем причине. Потому что обессиленный узник далеко не убежит. Из таких соображений вкушать пищу из рук врага для чести не зазорно. Тем более если враг не пытается накормить силой, как тогда, в повозке с големом.
И Дипольд ел. Ел не спеша, со вкусом, с толком, с расстановкой. Ел, запивая не водой даже – неплохим вином (похоже, опять целебное гейнское!) из фляги в плетеной корзине. Ел, стараясь не обращать внимания на вонь вокруг и несмолкавшую брань из темноты. Никто из соседей уже не просил поделиться, не умолял кинуть кусочек, но ругались все страшно.